Боже мой, я не мог закончить ее года два!
Прозрачная— Один мой друг, — говорит она, — оборачивался вороном.
Она задумчиво постукивает ногой в белой балетке по цветастому витражу пола; будто стеклянный, отзывается тот тихим звоном. Черные кудри лежат на обнаженных плечах; платье начинается в районе груди, подол ласкает лодыжки, словно море в тихую погоду. Впрочем, это не платье даже: словно она второпях завязала на груди простынь да подпоясалась тонкой золотой ленточкой.
Она поводит плечом будто бы в задумчивости.
— Шикарная птица: хоть прямо сейчас на охоту или в салон ведьме какой-нибудь, страху на клиентов нагонять и будущее предсказывать. Человеком он был и вполовину не таким, хотя, казалось бы, всем хорош: но глянет иногда краем глаза, склонит набок голову, словно уже к сердцу твоему примеривается; "прекрасные глаза", говорил он знакомой моей, и та таяла, не чуя хрупости фразы этой и продолжения ее.
Прекрасные глаза у этой девочки, говорил он мне потом, без свидетелей; как там ее зовут? Хотя неважно.
Если бы я мог, говорил он, я бы забрал их. Нет, ты просто посмотри: она недостойна таких глаз, ей нужно что-то другое, серое, скажем, или зеленое; но вот этот цвет ей не нужен, ты сама ведь это прекрасно видишь!
Она прерывается на несколько секунд, поворачивается к окну, навстречу прохладному весеннему ветру. В проеме виднеется пустое белесое небо.
— Я была ему отдушиной, родственной душой; он чувствовал себя одиноким — да он и был одиноким. Он возвел вокруг себя стену, проницаемую только с одной стороны; он касался — но не хотел, чтобы касались его. Только мне позволял, разрешал, и то лишь изредка; он был честен со мной, он был настоящим со мной. На других он смотрел, словно хотел забрать у них приглянувшееся, на меня же — как на сестру или сообщницу; будто где-то в подвале и даже глубже у нас была мастерская, в которой мы творили своих идеальных кукол. Он рассказывал мне, какими прекрасными они могли быть: все в них было бы позаимствовано у наших общих знакомых.
"Если бы только была возможность, — стонал он, как от сильнейшей душевной боли, — дать им то, что они заслуживали! Зачем этой глупой Сандре такие запястья, если она скрывает их? Зачем Филлипу такой голос, если он не ценит его?"
Ветер несмело касается ее волос; я смотрю и не могу оторвать взгляд.
— В городе он слыл ловеласом: каждая ночь в другой постели. Он целовал чужие руки и подолгу не мог оторвать взгляд от костяшек; только он и я знали, что он при этом думал. Он рассказывал мне, что раньше был патологоанатомом, а своим девочками — что будто бы родился с кистью в руках и никогда об иной жизни не думал. Рисовал он и правда неплохо, и ему верили. Его уважали и ценили, и даже в каком-то смысле доверяли — вот только он в упор этого не видел, да и не хотел видеть. Они все были слишком неправильны для него, слишком несправедливы, слишком неприятны; они были чужими, и он, ища в них вдохновение и красоту, ни на миг ни одной из них не доверился.
— А что потом? — несмело спрашиваю я, подавая голос первый раз за всю встречу.
— Потом... — тянет она задумчиво. — Потом он решил, что с него хватит. Мы тогда жили рядом; он влетел в открытое по жаре окно, скинул на стол записку-прощание и больше не возвращался. Я проследила за ним, но недалеко. Взрослый же мужчина, что толку с ним нянчиться?
Он подался в соседний город, жил с бродячими музыкантами, в птичьем облике крал с рынка еду, прятался на чердаках — и ничего, жил себе и жил. Потом уехал еще дальше; я не стала следить за ним, хоть и могла.
Недавно он прислал мне письмо. Дорогая, писал он, дорогая, помнишь, как было раньше? Как хорошо? Сейчас все еще лучше. Не верю своему счастью, милая.
Дрянная была бумага, а в уголках — пятна крови; чужой, не его.
Ветер вздувает ее платье пузырем, по-дружески ерошит волосы; она смеется, отмахиваясь. Слепое бельмо окна смотрит на нее, не видя; смотрит бесконечно ревниво, как муж на красавицу-кокетку.
— Впрочем, все неважно. Я потеряла с ним контакт и не хочу возвращать, маньяк он или хирург; мне нет до него дела, и ему вряд ли есть дело до меня, — она по-птичьи поводит плечами и с неожиданной нежностью смеется снова. — Мы с ним — память друг друга, не больше. Мы с ним друг другу не нужны.
— Ты любила его, — я шепчу, но в этой тишине и шепот кажется криком, и крика не слышно вовсе. — Любила.
От спокойного движения ее плеч стало бы не по себе любому; она разводит руками — за ними тянется дымный шлейф, что белей свежевыстиранной фаты.
— Возможно, — говорит она. — Но ты — не он.
— Помоги мне найти его, — мольба в моем шепоте ничем не прикрыта, нага и беззащитна. — Помоги, я заплачу любую цену. Пожалуйста. Пожалуйста.
Ее смех отчетлив и равнодушен, голова согласно склонена, кудри рассыпались по плечам от этого кивка; я запомню это навечно, это слишком прекрасно, это слишком жуткое, и я вздрагиваю от запоздалого ледяного ужаса — что она может потребовать?
— Конечно, — говорит она. — Лети, воронье дитя.
И мои руки становятся крыльями.